top of page
  • Jakub Krzemiński

...И не плачьте никогда!




Посвящаю

Ромусь, моей любимой сестре,

и Шломо Карлебаху, «поющему раввину»



Если в небе солнце светит,

Значит горе не беда,

Громче, громче смейтесь, дети,

И не плачьте никогда!


Юрий Рыбчинский


1.


- Ты удачливый вор, Файвл?


Вопрос не смутил вопрошаемого. Низкорослый, тощий, сгорбленный подросток с морщинистым лицом старика, смятым голодом и страхом. Темные, давно не стриженные волосы, на виске запекшаяся кровь, на лбу огромный синяк. Серый мешковатый пиджак с протертыми локтями, мешковатые грязные зеленые штаны, рубашка неопределенного цвета с сорванными пуговицами открывает костлявую грудку, пергаментная серая кожа.


Темно-карие глаза сверкают из-под безбровых надбровий в провалах орбит. Оскалил зубы, двух передних нет. Выбили не так давно, потому, что постоянно сплевывает кровавую слюну.


- Я не вор!


Стоящий перед ним старик пожал высохшими плечами под коричневым старым пиджаком, сидящем на нем не менее мешковато, чем серый пиджак на подростке. Но, в отличие от визави, это пиджак старика. С тех времен, когда он еще не голодал.


Старик задумчиво погладил седую, когда-то тщательно ухоженную бородку. Поправил съехавшие на нос круглые очки в железной оправе, правое стекло треснуло.


- Да? Интересно… Как же, по-твоему, называется тот, кто вытащил из тумбочки пятилетнего ребенка его последний кусочек хлеба?


Подросток злобно ощерился. Но старик не видит этого, ведь подросток вбил взгляд в полусгнивший деревянный пол. Не видит также, как дрожат синие искусанные губы, ничем не напоминающие о возрасте грядущего расцвета. Впрочем, грядущего чисто теоретически.


Старик медленно прошелся по комнате, служившей игровой. Поднял с пола тряпичную куклу, брошенную кем-то, бережно, как живую, положил на грубо сколоченную полку на стене, где лежали другие неказистые, даже уродливые игрушки. Из них выделялся только арлекин с озорной улыбкой в когда-то ярком синем уборе, в колпачке с малюсеньким колокольчиком на фарфоровой голове.


- Ты, конечно, вор, Файвл. Я спросил, удачливый ли ты вор…


Старик подошел почти вплотную к Файвлу. Потом попятился немного. Файвл поднял истерзанную голову, с молчаливой ненавистью глядя в глаза старика под очками с треснувшим правым стеклом.


- ...я, конечно, понимаю, почему ты молчишь. Но, видишь ли…


Старик вдруг резко выпрямил не менее сгорбленную, чем у Файвла, и не менее тощую спину.


- ...когда я был в Палестине, один хасид из России рассказал мне об очень знаменитом украинском еврее…


Глаза старика под разбитыми очками стали вдруг молодыми, ожили, воскресли.


- ...а знаменит он был своим воровством. Всю жизнь воровал. Его так и звали: Гершеле аганев, Гершеле-вор.


Тонкие бескровные губы старика на секунду сложились в улыбку. В окно глянуло августовское солнышко, проникшее через ржавые крыши домов гетто.


- Любой вор - подлец. Он лишает людей радости вещиц, которые они имеют. Часто людям больше не из-за чего порадоваться, кроме этих вещиц. Вор лишает человека денег, а тот не может купить на них себе пищу. Может умереть от голода. Или вор крадет саму пищу, последнюю. Как ты…


Старик на мгновение опустил голову. Голос ровный, совсем не громкий. Но почему-то он звучит, как громовой. Файвлу показалось, что сейчас на него рухнет облупившийся потолок, вступивший в резонанс с голосом старика.


- Гершеле был подлецом, как всякий вор. Но знаешь ли, он никогда не воровал у бедных людей. У детей, особенно бедных детей. Воровать подло и у богатых, не все ведь из них кровососы, есть и те, кто зарабатывает, не разгибая спины. Гершеле был подлецом. Но в своей подлой профессии он был удачлив...


Старик теперь видел, как дрожат синие губы Файвла. Он намеревался продолжить свой монолог о бедных, богатых и ворах, удачливых и неудачниках.


За облезлой белой дверью, с которой обвалилась половина ссохшейся краски, раздался топот. Дверь распахнулась. В игровую вбежала крошечная девочка в клетчатом стареньком, но опрятном платьице, тощая каштановая косичка с блеклой ленточкой за спинкой между худеньких лопаточек. Исхудавшее голодное личико залито слезами. Девочка бросилась к старику, обхватила его, крича тоненьким охрипшим голоском:


- Доктор, доктор!! Пожалуйста!..


Старик доктор спустился на корточки, обнял рыдающую девочку, шепча ей на ушко:


- Марылька, Марылька… ну, что ты… скоро обед, голодная не останешься. Успокойся…


Девочка вырвалась из объятий доктора. Сунула тощенькую ручонку в кармашек клетчатого платьица и вытащила оттуда бесформенный кусочек чего-то.


- А я дала Файвлу хлеб! Сама, доктор! Вот, еще принесла! Не выгоняйте его, доктор! Ну, пожалуйста!


Девочка подбежала к Файвлу, застывшему неподвижно, как соляной столб, в который превратилась жена Лота в наказание за ностальгию по своему преступному городу.


Тоненький голосок надрывно взывал:


- Возьми! Это тебе! Ну, бери, Файвл! Ну, пожалуйста!..


В отчаянии обернула головку на тоненькой шейке к старику. Доктор стоял так же недвижно, как оглушенный Файвл.


- Доктор! Велите ему! Скажите! Я ему подарила, и еще дарю! Доктор!


Девочка отчаянно картавила, заливаясь слезами. Доктор подошел к ней, с усилием опустился на колени. Вытащил белый носовой платок из внутреннего кармана пиджака и стал бережно вытирать заплаканные серые глазки, носик и все зареванное личико Марыльки.


- Я не собираюсь его выгонять. Успокойся, Марылька. Все хорошо. Файвл остается с нами. Честное слово. А ты отдай этот хлеб Фейгеле, ты же у нее одолжила. Скоро обед, всем хватит. Ну? Не надо плакать, Марылька. Не плачь никогда!


Доктор улыбнулся. Его улыбка убедила Марыльку в том, что плакать не надо. Никогда.


Она поцеловала доктора в щеку, спрятала одолженный у Фейгеле хлеб в карман платьица. И выбежала из игровой, хлопнув облезлой дверью.


Файвла всего трясло. Он не выдержал и в голос заплакал, закрыв избитое товарищами лицо костлявыми ладонями, сплошь покрытыми ссадинами и синяками.


- Да, Файвл. Надо плакать. Сейчас надо плакать.


Голос доктора стал громче.


- Но больше никогда. Никогда больше не плачь. И никто не должен плакать. Иди, Файвл. Скоро обед…


Файвл, шатаясь, побрел к двери. Исчез из игровой, как тень.


А доктор сел на бывший венский стул, с когда-то грациозно изогнутой, а ныне заляпанной чем-то, обшарпанной спинкой. Опустил редковолосую седую голову.


И дал волю слезам, не снимая разбитых очков. Слезы затуманили стекла, но доктор их не вытирал.


Надо было наплакаться, не при детях же.


И не при том человеке, с которым доктору вскоре предстояло встретиться.


2.


Жестяной стук оловянных ложек об оловянные миски. В мисках вареная перловка, с добавлением соли и растительного масла. Хлеб тоже есть, но порции маленькие.


Дети перед обедом были странно возбуждены, шумели, что-то обсуждали, гул, выкрики. Доктору приходилось вставать, брать в одну руку оловянную миску, в другую такую же ложку и стучать ею в дутые стенки миски на манер гонга.


- Дети! Ну это же столовая, а не Мировский рынок. Все остынет, пока вы тут форумы устраиваете, и шумите, как ешиботники.


Всё - одна и та же перловка… Но дети взялись за неё, жадно ели с розданными кусочками хлеба.


Завтра доктор распорядится, - на обед будет настоящий куриный бульон и консервы. Кур в гетто доставили сегодня под покровом ночи хлопцы АКовцы, переодетые полицейскими. Консервы хранились, как особый запас, о месте их хранения знал из всех обитателей гетто на Белянах только он, доктор.


Завтра он придумает случай, по которому будет такой роскошный обед. Дети не узнают прежде времени: это последний обед варшавского Дома сирот. Он существовал больше 30 лет.


А завтра его последний день.


Доктор знает об этом уже три недели.


Правда, точной даты ранее не знали даже его информаторы.


Ну, вот. Вчера он узнал. При самых странных, но имевших свое объяснение обстоятельствах.


3.


Ложки достигли дна мисок, несмотря на то, что доктор велел дать всем по второй порции перловки и по кусочку хлеба. Дети выходили из столовой с пустыми мисками в руках, предстоит их помыть. Как всегда.


Выходили по одному, по мере того, как доедали. Не наедаясь. Еще в незапамятные времена доктор категорически запретил коллективное вставание из-за общего стола. Каждый из детей выходил тогда, когда справлялся с поданным. Чтобы Дом сирот был как можно сильнее похож на просто дом. Когда-то были и такие, в основном, самые маленькие дети, кто не доедал все, оставляя на тарелке остатки, которые потом отдавали птицам и животным, над которыми шефствовали дети, кошкам, собакам. Теперь не было ни одного не доевшего, ни маленького, ни побольше - сметали все, подчистую.


Дети шли во двор, чтобы поиграть, вместе или в своей компании, старшие, младшие, хлопчики, девчата. За ограду двора не выходили. Несмотря на то, что в гетто не было ни СС-манов, ни «шмальцовников», подонков мародеров из числа поляков. Но вот еврейские полицаи юденрата могли если не убить, то жестоко избить детей из Дома сирот - как и любых иных детей. При всем этом, на территорию Дома сирот, во двор, они не врывались - боялись доктора. Имели на то все основания.


Дети есть дети. Августовское солнышко зовет своими горячими лучами, под которыми так здорово играть в мяч, в скакалку, в салочки и прятки, лепить фигурки из песка, насыпанного в две самодельных песочницы, - в одной сухой, в другой смоченный водой песок, эта другая как раз для фигурок.


В августе игровая комната ни к чему. Это было на руку доктору.


Он вошел в игровую и присел на бывший венский стул. Такой же, хромоногий, с изломанной гнутой спинкой, стоял напротив. Ждал того, кого ждал и доктор.


В дверь постучали. Тихо, и даже деликатно.


- Войдите.


Дверь медленно открылась, скрипя и кряхтя, как больная старуха. Доктор увидел показавшегося в дверном проеме. И стремительно вскочил со стула. Сорвал с носа очки, быстро подошел к вошедшему. Не галлюцинация ли…


- ...да, это я. Здравствуйте, дорогой Генрих…


Среднего роста человек с налысо обритой головой шагнул к доктору. Они молча обнялись. Простояли в объятии с минуту.


- ...Поверить не могу… Как вы здесь оказались, Альберт?


Бритоголовый провел пальцами по седоватым усам щеточкой, снял пенсне в серебряной оправе. Машинально одернул за лацканы элегантный летний бежевый пиджак из дорогого материала, похожего на лен. Глубоко вздохнул, распахивая отложной воротничок белой рубашки тонкого голландского полотна. Вместо ответа тихо сказал:


- Последний шанс, Генрих…


4.


Доктор пошел к двери. Вытащил из кармана старомодного коричневого пиджака потемневший ключ с длинной бородкой, вставил в замочную скважину и дважды повернул ключ. Замок со скрежетом ответил. Доктор спрятал ключ назад в карман. Подошел к гостю и встал прямо перед ним.

Альберт снова вздохнул, вертя в подрагивающих белых тонких пальцах серебряное пенсне.


- ...Страшный выбор, Генрих…


Доктор на секунду опустил седую голову. Потом посмотрел прямо в голубые глаза Альберта сквозь круглые очки с треснувшей правой линзой. Пожал высохшими от голода и забот старческими плечами под ветхой материей пиджака.


- Так ведь давно выбрал я. Ты же знаешь…


Альберт невольно улыбнулся.


- Как в ТЕ времена, на «ты». Да, Генрих… Они тоже прошли. Я бы вернулся ко всему, о чем мы с тобой говорили в старом яффском порту, в Кесарии, в Цфате… Да, на том самом кладбище…


Альберт прикрыл веки, красные от недосыпания. Сел на изломанный венский стул с шатающимися кривыми ножками.


- ...но времени уже нет…


Тряхнул головой, вскинул бритую голову. Ясно-голубые глаза потемнели, полные губы дрогнули.


- Твое решение окончательно… Я так и думал.


Доктор сел на другой искалеченный стул напротив Альберта.


- Мы с тобой остались прежние, друг. Твой начальник, как и тогда?..


Альберт еле видно кивнул головой.


- Адмирал.


Доктор не удивился.


- И тебя послали потому, что…


Хриплый, прерывистый вздох Альберта. Доктору показалось: его собеседнику не хватает воздуха настолько, что он вот-вот потеряет сознание и упадет со стула на полусгнивший деревянный пол.


- Да, Генрих. О нашей дружбе знают. Из моих докладов знают. И они подумали, что мне удастся. Они знают о нашей дружбе, но явно не знают тебя…


Доктор Генрих согласно кивнул.


- Не тебе объяснять, Альберт, ты же не мои несмышленыши. Им только предстоит - и то не всем - узнать то, что знаем мы…


Лицо доктора перекосила боль. Дети никогда не увидят. Ни эту страшную, раздирающую тело и душу доктора боль. Не узнают её причину - как и все остальное на этом свете.


- ...предстояло БЫ! А теперь…


Доктор вернул себе внешнее спокойствие, за которым бушевала боль и росло предчувствие бесконечности.


- Это завтра?


Альберт глухо, как из преисподней, ответил:


- Завтра.


Доктор внезапно вспомнил, как объяснял ему устную Тору в знаменитой иерусалимской ешиве ученый раввин с титулом «хахам», мудрец. Раввин рассказывал о тринадцатой, якобы несуществующей главе Книги Коелет, которую христиане знают, как Экклезиаст. Цитироввл песню на арамейском, которую поют на пасхальном Седере: «И пришел Святой, благословен Он, и убил Ангела смерти...».


- Аушвиц?..


Бритая голова Альберта судорожно дернулась.


- Треблинка...


5.


Доктор сгорбился, сидя на покалеченном стуле. Руки бессильно лежат на острых коленях. Голова опущена так, что Альберту совсем не видно его лица.


Альберт тяжело встал, медленно прошел за свой стул. Взялся обеими руками за поломанную спинку, тускло блеснуло серебряное кольцо с круглой печаткой на безымянном пальце правой руки.


- Генрих, Генрих… Почему ты не остался тогда в Палестине…


Доктор резко поднял голову. Его глаза засверкали буйным огнем, который была не в силах перечеркнуть трещина на правом стекле очков. Левая рука повернулась в сторону одного из двух маленьких окон игровой, настежь открытых навстречу нагретому августовскому воздуху.


- Юзек, ты свинья! Это мой мяч!


За окном среди общего детского шума тонко пищал какой-то девчачий голосок. Доктор широким жестом обнял прямоугольный оконный проем.


- А с ними кто был бы, Альберт?


Альберт махнул рукой и снова сел на стул, обойдя его медленным шагом. Снимал и вновь надевал пенсне, снова снимал и вертел в пальцах рук, как некий амулет.


- Я завидую тебе, Генрих.


Доктор кивнул головой.


- О… не хотел бы я оказаться теперь на твоем месте…


Вскинул обе раскрытые ладони, как будто над ним была не облезлая штукатурка потолка, а бескрайнее небо, на одном из облачков которого сидел Тот, к Кому был обращен этот жест недоумения.


- Добрый Бог! Что на тебе лежит, друг… Как с таким жить? Я бы не выдержал…


- Ты застрелился бы? Повесился? В вашей вере это ведь тоже преступно выглядит. Да и…


Альберт слегка взмахнул рукой с зажатым в ней пенсне.


- Генрих… я солдат. Все мои предки были солдатами. Столетиями, до последнего вздоха служили Германии и её монархам.


Голос Альберта снизился до тишайшего шепота.


- А чему служу я? Кому? Германии? Нет! Её гибели…


Альберта было почти не слышно, но доктору хотелось заткнуть уши, в перепонки била дикая волна отчаяния.


- Мы сменили кайзера на одержимого кликушу. Немецкий дух на поросячий визг о нем. Баха на Хорста Весселя. В самом страшном сне мне не могло привидеться, что я, старый боевой офицер, полковник немецкой армии, буду желать… поражения немецкой армии!!! Verdammt noch mal!


Разговор между доктором и Альбертом шел по-польски. Альберт свободно владел десятком языков, такая профессия, такое оружие теперь было у кадрового военного разведчика, боевого офицера, прошедшего всю Первую мировую, дважды тяжело раненого, пробывшего около двух лет во французском плену. Немецкое проклятие увязло в белых зубах, над которыми колдовали лучшие стоматологи Берлина и родного Дюссельдорфа, в окрестностях которого был родовой замок предков одного из ближайших сподвижников шефа абвера, адмирала Вильгельма Канариса.


6.


- Эта тупая визжащая скотина превратила армию, которой мы, фон Ляйбницы, служим веками, в бешеное вооруженное стадо, бегущее на убой! А всех нас, немцев, в безгласный послушный скот, в нацию варваров и палачей!..


Альберт исступленно шептал в самое ухо доктора.


- Убийц детей!!!


Самим доктором овладело какое-то странное спокойствие. Возможно, не совсем странное, ведь ему жаловался друг, судьба которого была едва ли не более страшная, чем его, доктора, судьба. И его детей, беззаботно пищавших и носившихся по двору доживавшего последние часы своего существования Дома сирот.


Поэтому доктор таким же шепотом проговорил также почти в самое ухо склонившегося к нему Альберта:


- Я свой выбор сделал. Теперь его предстоит сделать тебе, друг мой Альберт.


Альберт фон Ляйбниц, полковник вермахта, немецкой армии, превращенной в стадо, взял рукой жалобно заскрипевший поломанный стул, поставил его вплотную к стулу доктора, сел, касаясь плечом плеча друга. И снова начал шептать.


- ...я отдал бы всё за малейшую возможность спрятать куда-то далеко-далеко твоих детей и тебя. Титул, звание, имущество. Всё! Видит Бог, Генрих! Но…


В ясно-голубых глазах полковника фон Ляйбница вдруг появились слезы.


- ...СС… Все в руках этих тварей… Сам адмирал не в силах… Остера, второго человека в абвере, пасет гестапо, свора Кальтенбруннера… Как раз за симпатии к евреям…


Доктор положил исхудавшую костистую ладонь на плечо друга. И улыбнулся, как недавно Марыльке.


- Я знаю, Альберт… Пожалуйста, не надо плакать.


Положил руку на бритую голову Альберта и погладил её. Как своему маленькому питомцу, попавшему в беду.


Альберт вытер слезы. Снова блеснул серебряный перстень с круглой печаткой на пальце правой руки.


- Я бы давно застрелился, Генрих. Но тогда этот визжащий ублюдок с его бандой останется безнаказанным. Я бы выпустил в него всю обойму, прямо в мерзкую морду. Но эта крыса сидит в бункере Вольфшанце, его охраняют, как чашу Грааля. С оружием не пропускают к нему никого, с чем угодно, что может помочь отправить в ад эту мразь. Задушить голыми руками… Двадцать лет назад, может быть… Но сейчас… Возле него всегда охрана…


Доктор молча сжал руку Альберта. Ладонь друга была ледяная, как самой жестокой зимой.


- ...все равно мы дотянемся к его глотке… Но до этого ведь…


Доктор сильнее сжал ледяную ладонь Альберта. Насколько хватало сил старого человека, давно питавшегося только скудными порциями перловой крупы и хлеба.


- Ты делаешь все, что только можешь. Может, и больше. И вы все там… Бог вас благословит. А я…


Доктор выпустил холодную ладонь, положил обе руки на плечи Альберта, в голубых глазах которого стояла мука. Пенсне дрожало в пальцах, хватавшихся за него, как за единственную соломинку.


- Я ведь тоже солдат, герр полковник. Майор Войска Польского, ты же знаешь. Завтра поведу в последний бой свою армию. Детскую армию, Альберт.


Альберт кивнул обритой наголо головой.


- Если бы моей Гердхен и моему Альхену угрожало такое, я пошел бы с ними. А ты пойдешь…


Альберт кивнул в окно игровой, где писк и шум никак не хотел утихать.


7.


Через два года полковник Альберт Эберхард Готфрид Ульрих Зигфрид фон Ляйбниц будет убит во время попытки его ареста после неудавшегося покушения на Гитлера в бункере Вольфшанце. Перед этим он успеет застрелить из своего парабеллума, который всегда имел при себе, двух СС-манов. Во время разговора с доктором на Крохмальной, 92 парабеллум также был при нем.


8.


После ухода Альберта доктор немного подождал в игровой. Не надо, чтобы их увидели вместе.


Через некоторое время он вышел во двор, подошел к играющим детям и громко сказал:


- Дети, подойдите, пожалуйста!


Все игравшие быстро столпились вокруг доктора. Он смотрел на них, собрав все силы, чтобы не выдать себя. Ближе всех стоял Юзек, тот самый, который «свинья». Курчавый мальчик лет десяти, тонкие черты лица. Его отец, служащий телеграфа, ушел на войну в том самом сентябре, был офицером резерва. С тех пор его след исчез. Нашелся через полвека, в Катыни. Мама Юзека погибла во время одной из немецких бомбежек. Мальчик был очень тихий, застенчивый, но товарищи очень быстро показали примеры озорства, и теперь, через почти три года на Крохмальной, Юзек был довольно живым ребенком. Доктор был крайне этому рад, хотя и не раз журил Юзека, когда тот ронял фикус или разбивал стекло мячом. Год назад у Юзека была крупозная пневмония, он умирал. Доктор дневал и ночевал у его постели. Искусство и упорство врача в сочетании с отцовской любовью сделали свое дело. Юзек выжил. Все обожали доктора, благоговели перед ним. Но Юзек, пожалуй, побольше всех.


Невозможно быть отцом для двухсот малышей и подростков. Но не для доктора. Для него понятия «невозможное» не существовало в природе, когда речь шла о его малышне. Дом сирот только так назывался. Это был просто дом, где спят, едят, плачут, играют, болеют, веселятся, шалят, грустят, видят счастье или недовольство родителей.


Где любят.


Рядом с Юзеком Эстерка, долговязая, нелепая, с длинным носом девочка. Эстерка была некрасива, но когда улыбалась, вокруг неё все искрилось радостью. Эстерку прозвали «кацен мамеле», кошачья мамочка, она всегда возилась с какими-то котятами и кошками, которые бегали по двору и сейчас. Эстерка просто насела на доктора, и тот разрешил, чтобы кошки были здесь, во дворе. Сейчас было нечего есть и самим детям. Но настырная Эстерка ухитрялась находить кошачье пропитание, благо, сейчас почти все кошки разбежались, остались две или три. Сейчас Эстерка стояла, прижав к боку тот самый мяч, на который покушался Юзек.


Велвеле, Яцек, Голделе, Ицик, Мойшеле…


Каким-то образом сюда затесался и Файвл. Слава Богу, подумал доктор.


- Дети, я очень расстроен. Я возмущен. Такого у нас никогда не было.


Файвл потупил голову, сейчас будет о нем. Он угадал, но не до конца.


- И никогда не будет. Да, Файвл поступил безобразно…


Доктор старался быть строгим, даже грозным. Плохо получалось…


- ...но кто дал право избивать его?! У него выбиты зубы! Живого места нет! Без суда!


Дом сирот был государством в государстве. Со своим управлением, со своим судом. Однажды судили самого доктора. Правда, он сам тогда подстроил этот суд. Педагогическая уловка.


- Берл, Маркус, Ицик. Выйдите вперед.


Трое подростков послушно вышли вперед. Теперь уже они опустили головы, глядя в еще свежую зелень травы двора.


- Файвл учинил недопустимое. Но он раскаялся! Файвл, это так?


Файвл поднял глаза. Из черных провалов орбит смотрели два тоскливых уголька. Но не пышущих злобой, как давеча.


- ...да, доктор…


Доктор ткнул пальцем в троих самозванных судей, забыв в тот момент, для чего именно устроил такое действо.


- Вы слышали? Он раскаялся. И не потому, что вы его зверски избили, как полицаи юденрата! Совсем по другой причине…


Маленькая Марылька тоже была здесь. Она умоляюще смотрела на доктора, обеими ладошками закрыв ротик. Но ведь все и так всё знали, это же Крохмальна…


- Избивать человека подло, гнусно и бесчестно. Даже если он совершил такое, в чем раскаялся - слышите вы? раскаялся! - Файвл. Побои без суда - а дальше убийство без суда. Да! Вы не ослышались. Убийство…


Доктор опять все вспомнил после педагогического запала.


- Будем вас судить…


Трое подростков стояли, как вкопанные.


- Пока идите…


Получившие докторскую взбучку поплелись за детскую толпенку, спрятались на самом краю двора, у ограды. Мой Бог, если бы они знали, что это за суд, ударило в голове доктора.


- Еще одно. Завтра мы едем в деревню…


Детские возгласы изумления, радости.


- ...да, в деревню. Все мы…


- И вы, доктор?


Вопрос Юзека не застал врасплох.


- Юзю, я сказал - мы. Когда я вас оставлял?


Дети зашумели:


- Да никогда! Ну и дурак ты, Юзек!


Эстерка презрительно изрекла:


- Ха! А что он еще умеет? Чужие мячи хватать!


Доктор поправил:


- Эстерка, здесь нет чужого. Все наше. Все…


И судьба. Этого доктор не произнес.


- Завтра будет большой обед. Потом мы все пойдем на станцию. Нашей колонной. Оденьтесь во все лучшее, на нас будет смотреть весь город…


За всем происходившим безмолвно наблюдала немолодая женщина, стоявшая поодаль.


Только она все поняла.


9.


- Добежишь первый - дам поиграть!


Эстерка швырнула мяч. Наперегонки помчались за ним с Юзеком. Остальные дети с криками и гиканьем устремились за ними.


Пожилая женщина продолжала безмолвно стоять на месте, в стороне. Доктор пошел к ней. Подойдя, посмотрел ей прямо в глаза.


- Вот так, Стефа…


И повторил:


- Вот так.


На лице Стефы было спокойствие. Коснулась пальцами крупного носа, потерла высокий лоб, как будто что-то припоминала. Прищурила карие выпуклые глаза, в уголках прочертились два веера морщин.


- Стефка…


Женщина горько улыбнулась.


- Что?..


Махнула полной рукой с высохшей коже на тылу ладони.


- Не трать время, пан доктор. И когда ты на войну уходил, я здесь была шефовой. И в Эрец Исраэль я с тобой была. И когда по всей Варшаве расклеивали те паскудные листки: «еще один еврейский ребенок — на кусок хлеба меньше для поляков». И когда… А, что говорить...


Доктор молча смотрел в слезящиеся карие глаза Стефы. Она не плакала, глаза давно начали слезиться, еще до войны. Доктор лечил, но без особого успеха. Как и окулисты, еврейские, польские. Правда, после смерти Пилсудского находились лже-доктора из числа поляков, кто отказывался лечить евреев.


- Говори, что делать будем. Пошли, пан доктор.


Посмотрела в сторону носящихся, пищащих и гомонящих детей.


- Не надо им знать.


10.


6 августа 1942 года


Большой обед закончился.


Стефа собрала всю оставшуюся пищу, еще заранее заготовила воду для всех. Одела детей в самое лучшее, что у них было. Помогла собрать нехитрые вещички, уложить их в одинаковые синие рюкзачки.


Доктор сидел за столом в своем кабинете. Смотрел перед собой, руки лежали на столешнице.


В кабинет вошли без стука два низкорослых человека, белые нарукавные повязки со звездой Давида. Полицаи юденрата. Один сказал доктору:


- Постройте их в две колонны, так пойдете.

- В две колонны! -


Повторил второй.


Доктор, не глядя на них, ответил:


- Да. Уходите.


И добавил:


- Не шатайтесь возле нас. Чтобы вас поблизости не было.


Полицаи беспрекословно ушли. Они и раньше побаивались доктора, как и все в юденрате. А уж теперь… Все знали, что добрый доктор мог иметь такой крутой нрав, что попадаться ему в этот момент не стоило даже самому лихому польскому улану. Это касалось и немцев. А уж о прислужниках немцев любого происхождения и говорить не приходилось. Бесстрашие доктора, внешне немощного интеллигентского старика, было неправдоподобным.


Когда полицаи скрылись из кабинета, доктор встал. И твердым шагом пошел к дверям.


Не оглядываясь.


11.


Перед битвой при Фермопилах персидский царь Ксеркс пригрозил царю Спарты Леонидосу:


- Стрелы моих лучников закроют солнце!


Леонидос ответил:


- Тогда мы будем сражаться в тени.


Спартанцев было триста, персов тысячи.


12.


В тени пленной Варшавы двигаются две колонны.


Двести детей.


Они ничем не напоминают спартанцев.


Ничем, кроме стройности двух колонн, по четыре в ряд.


И спокойствием.


Достоинством.


Собранностью.


Пусть им помогала собраться пани Стефания Вильчинская, правая рука доктора Эрша Хенрика Гольдшмидта, которого все знают, как Доктора Януша Корчака. Пани Стефания ведет вторую колонну.


Первую ведет сам Доктор Януш Корчак. В обеих его руках две маленькие ладошки. Марыльки и Юзека.


Впереди двух детских колонн нет знаменосца и знамени. Не бьет барабан, не трубит труба, не играет оркестр.


Как в старой польской песне о «серой пехоте».


Nie grają im surmy, nie huczy im róg,

A śmierć im pod stopy się miota,

Lecz w pierwszym szeregu podąża na bój

Piechota, ta szara piechota.


Не играют им трубы, не гремит им рог,

А смерть им под стопы летит,

Но в первом ряду устремится на бой

Пехота, та серая пехота.


Столпившиеся по бокам улицы стоят вытянувшись. Немецкая охрана вытаращилась на идущих. Не слышно ни звука. Только тихое шарканье детских шагов. Оно кажется стоящим по бокам марша громом закованных ритмом барабана сапог о каменную брусчатку мостовой.


Две колонны дошли до Умшлагплатц. Так немцы назвали эту станцию, перевалочный пункт, откуда отправляют вагоны для скота. Все знают конечный пункт, кроме большинства отправляемых в этих вагонах.


На Умшлагплатц лай овчарок.


Марылька заплакала. Юзек готов заплакать, как и почти все двести.


Доктор сказал:


- Не надо плакать. Никогда не плачьте. Я здесь, с вами. Вы храбрые люди!


Сказал громко, чтобы слышали все. Еще громче сказал по-немецки:


- Hauptmann! Kommen sie bitte hier.

- Капитан! Подойдите, пожалуйста, cюда.


Подошел немецкий капитан, худощавый, с подвижным лицом, правый глаз нервно подергивается. Доктор сказал по-немецки, не выпуская детских ладошек.


- Прошу вас убрать собак. Дети боятся. Мы не побежим.


Немец повернулся, коротко скомандовал. Охранники с собаками ушли.


- Danke.

- Спасибо.


Капитан не ответил. Глаз задергался еще больше. Резко повернулся и быстро зашагал прочь.


Тихий гул детских голосов. Да, Доктора никто не ослушается. И вправду, не надо плакать, Доктор будет недоволен, если его так подведут. Да и кому хочется прослыть трусливым. Храбрые ведь.


Доктор Януш Корчак громко объявил:


- Сейчас мы зайдем в вагоны. Пани Стефания, на вас вторая колонна.


Марылька сказала Юзеку, заглянув за Доктора:


- Понял? Не надо плакать. Никогда!




Эпилог

(три года спустя после марша)


Варшавы нет.


Есть одна сплошная бесформенная груда осколков, обломков, пепла. Год назад немцы сравняли Варшаву с землей при подавлении Варшавского Восстания, поднятого Армией Крайовой. Пока немцы превращали Варшаву в груду пепла и мусора, а варшавян в кровавое месиво, бывший союзник этих самых немцев наблюдал чудовищный ад истребления с восточного берега Вислы. В отношении Речи Посполитой и всех её народов два людоедских режима, два стервятника, вцепившиеся друг в друга в смертельной схватке, оставались, как и прежде, союзниками.


Превращенная в пепел Варшава не стала столицей независимой Польши, как задумывали командиры Варшавского Восстания, как мечтали рядовые повстанцы. Варшава снова была в плену - вернее, её развалины.


«Czekamy na ciebie, czerwona zarazo». «Ждем тебя, красная зараза». Так писал в своем, ставшем траурным гимном, стихотворении двадцатидвухлетний поэт и варшавский повстанец Юзек Щепаньский с боевым позывным «Зютек». Зютек оказался пророком. В одном из боев на улицах Варшавы он получил смертельную рану в живот и не увидел воплощения своего страшного пророчества.


Его увидели выжившие. Новый оккупант, вдохновитель и союзник Гитлера, которого и спровоцировал к самоубийственному нападению на себя, - ныне этот оккупант объявил себя никем иным, как освободителем. Любой, кто вспоминал, что московский рейх, не осужденный Нюрнбергскими судьями, напал на Польшу шестнадцатью днями позже рейха берлинского, оказывался в страшных застенках УБ, филиала НКВД в «народной» Польше. Потом в одном из двух мест: в братской могиле на варшавской Лончке, или за Уралом в лагерях смерти, ничем не лучших, чем пресловутый Аушвиц. Кстати, сам Аушвиц сразу же превратился из немецкого концлагеря в советский. Только вместо охраны в черной форме пришла охрана в форме цвета болотной крысы.


То время называют «послевоенным» только те болотные крысы и их потомство. Война с немецким оккупантом переросла в войну с оккупантом советским, или по старой, устоявшейся со времен разделов Польши, привычке - русским. Продолжала литься кровь. «Прóклятые солдаты», как называли героев борьбы с русским оккупантом, гибли в бою и в расстрельных подвалах, на виселицах, в ледниках и тайгах Голгофы Востока, как в Польше называют Россию и ее сателлитов, места польского мученичества.


Невозможно себе представить, какова была жизнь варшавян того времени, не менее страшного, чем пять лет немецкой оккупации. Скорее, более страшного. Немцы истребляли поляков и стирали в пепел их столицу. Русские и их пособники творили то же самое с польским духом, с польской культурой, с польскими традициями, с польским образом жизни.


Опустошенная и терроризируемая оккупантами и их пособниками Варшава жила и питалась слухами. Очень часто слухи были настолько фантастическими, что до войны такому не поверил бы самый маленький ребенок. Но в период национальных, личных, каких угодно катастроф верят чему угодно.


Вот и пани Ядзя с паном Тадеком стали источником одного поразительного слуха.


Эта бездетная пара приютила, а точнее, усыновила пятилетнего Владека, маленького бродяжку оборвыша, каковых тогда было в Польше десятки тысяч. Родители Владека сгинули во время Восстания. Он скитался по городу, голодал, даже воровал, пока его не поймал за ухо пан Тадек, привел в их с пани Ядзей полуподвал, накормил, чем мог, отмыл, одел, во что было можно. Пани Ядзя ухватилась за Владека со всей еще жившей надеждой обрести каким-то чудом сынка, пусть после одних ужасов, ставших другими. Тем более, что отмытый и более-менее накормленный Владек оказался милым и благодарным обретенным родителям ребенком.


Однажды Владек вышел из полуподвала и стал бродить в обугленных развалинах. Неожиданно он сел на обломок бетона, уронил головку на ручки и безутешно зарыдал. Владек не помнит, сколько он плакал. Почувствовал легкое прикосновение и поднял заплаканную, замурзанную грязными ручонками мордочку.


На его плече лежала маленькая ладошка. Рядом с Владеком стояла девочка, на вид его ровесница, в клетчатом стареньком, но опрятном платьице. Каштановые волосики заплетены сзади в тоненькую косичку. Девочка улыбалась Владеку, указывая куда-то в сторону.


В стороне стоял худой старик в старой коричневой тройке, под жилеткой белая сорочка без воротничка. Седая бородка, на носу круглые металлические очки, правое стекло с трещиной. Старик тоже улыбался Владеку. Слезы мальчика высохли так же неожиданно, как и полились из глаз на этом жутком пепелище.


Девочка протянула Владеку какую-то игрушку, продолжая улыбаться. Видя его нерешительность, вложила игрушку в его руку, давая понять, что это её подарок. Владеку пришлось взять игрушку. Он стал её рассматривать. Хотел о чем-то спросить, поблагодарить странных дарителей. Но на прежнем месте их уже не оказалось.


Когда пан Тадек и пани Ядзя все это рассказывали соседям в своем полуподвале за чашкой морковного чая - а если везло, то цикория - соседи крестились и охали.


- Езус, Мария… Бедное, бедное дитя… Верно, повредилось рассудком в этом пекле… Мы же сами видели, как они все шли на Умшлагплатц… Доктор впереди… А оттуда…


Вот чего ждали пани Ядзя и пан Тадек.


- А это что?


Палец пани Ядзи указывал на самодельную кровать. На ней обычно спал Владек, который сейчас был на медицинском осмотре у детского доктора.


На разноцветном лоскутном покрывальце кроватки лежал арлекин. Синий убор поблек, но был безукоризненно чист. На голове арлекина колпачок с малюсеньким колокольчиком.


А на фарфоровом личике озорная улыбка.


03.09.2021



Послесловие


Король Матиуш Первый на необитаемом острове


Остров, говорят, необитаем,

Потому я и живу на нем…

Раньше был я, жалостью снедаем,

Во дворце роскошном королем.


Видел я нелепость жизни взрослых,

Вечное блужданье в трех соснах…

И отнять у них велел я весла,

Отдал детям на свой риск и страх.


И они гребли, гребли, стараясь,

На пределе комариных сил…

До сих пор я вспомнить все пытаюсь:

Где ошибка? Что я упустил?


Вел я войны. Все они священны.

Я не сомневался ни на гран,

Что не хаос войны во вселенной,

Все исправить им лишь жребий дан.


Вроде так, но от того не меньше

У дорог становится могил…

Боже мой, из-за меня, конечно.

Думаете, я себе простил?..


Да, я мировая знаменитость.

Знают все страну, где я царил.

Не была моей короной сытость,

Как и мудрость - так вот Бог решил.


Скромен я в соседстве с Соломоном,

Где ребенку пресыщённым быть?

Реформатор не в ладах с законом

И людским, и высшим - но винить


Его в этом взрослые не вправе -

Из-за них он вынужден грешить

Врозь со смыслом, далеко не здравым.

Чтоб судить о жизни, надо жить.


Я одолевал, меня сминали,

Все, как в жизни, я не супермен.

Дети всех веков в войну играли,

А в любовь слабо? А в жалость? В тлен?


Ведь они хоть не война, но могут

Вторгнуться в её тяжелый сон…

Спит война. Вдали огромный город

И дворец мой. Мне не нужен он.


Телефоны и аэропланы,

Знаю, как вас надо ублажать.

Холод ваш меня коснулся рано,

Дайте хоть на время убежать.


Здесь вас нет. Меня никто не сыщет.

Мир несется, я пока стою.

Негры, дети, да маяк, да пища -

От всего свобода, как в раю.


Только умерла вот канарейка,

Да друзья уплыли за моря…

Заболеть? Заплакать? Это мелко,

И вдобавок, совершенно зря.


Темно-синий купол в крупных звездах,

Как экран, от всех закроет бед,

От желаний столкновений грозных

Здесь скрываться можно хоть сто лет.


Но несут крысята из эфира

Лязг железа, эпидемий вой…

Я не трус, и не беглец из мира.

Возвращенье близко. Я живой.


27.04.1987



От автора


Благодарю Алика Гомельского, историка и публициста из Торонто, Канада, за идею этой вещи и консультации в процессе её создания.


Якуб КШЕМИНЬСКИ

93 views0 comments

Recent Posts

See All
bottom of page